Владимир Партолин
Сашок
Ожидая к подъезду машину, Василий Иванович Паранин курил у окна и перекладывал на подоконнике лист писчей бумаги. Вчера утром, заселяясь в квартиру, в кабинетке – отремонтированной, пустой без мебели – обнаружил за занавеской. Сойдя на своей станции, добравшись до дому, он, переодевшись в пижаму из чемодана, готов был завалиться в раскладушку и проспаться, наконец, за день после четырёх беспокойных суток в вагоне. После вечером планировал съездить за родителями, сошедшими с поезда остановкой раньше и встреченными маминой сестрой. Но прежде захотелось подымить в форточку. Открывал, в глаза бросились за шторой написанные красным плакаром прямо поперёк текста слова: «Помнишь Сойку»? Теперь вот дымил в трепетном волнении и раз за разом перечитывал текст.
В четвёртый день рождения тебе подарили юлу, но запомнились те именины, должно быть, и по другому событию. Шёл 1950-тый год. В хате бабушка Вера, ты четырёхлетний карапуз, да твой дядька Сашок, двенадцатилетний мальчишка. Тем поздним вечером бушевала гроза, потому Бабушка не давала сыну и внуку заснуть – боялась, крыша соломой крытая загорится, пока не намокнет. Пятистенок за лето возвели, перегородку поставили, пол настелили в светлице, да в передней у печки от входной двери начали. Окна не все остеклили, а уже перенесли пожитки из старой наполовину сгоревшей избы.
Тебе страшно. Казалось, вот отворится дверь, и покажутся вдруг из сеней три головы Змея Горыныча. Дядька Сашок всё подначивал, уплетая за столом кулеш. А появилась Мушка – корова, она с конца зимы болела, потому бабушка привела на ночь из ветхого сарая в сени, переждать непогоду. Напуганная громом скотина метнулась из сеней в дверь. Напрочь снеся её, споткнулась с порога, упала и, подняв рогом доску, свалилась между лагами на землю подполья. Другим рогом, сломанным и в крови, проделала в дереве борозды по рисункам, тем, что ты намазюкал печным углём по тёсу. Трубно замычав, взбрыкнула и судорожно вытянулась.
Переполошенная, бабушка сбегала за соседским дедом Лухмеем, и тот кувалдой оглушил и после прирезал Мушку немецким штыком – успели. Сашок сгонял по деревне, просил помочь. Собрались бабушкины подруги, приковылял одноногий бригадир Нахимов. Тушу подняли на струганные половицы и освежевали. После ты обходил стороной то место и на лагах больше углём не рисовал. Управились, женщины ушли досыпать, увели деда Лухмея. Остался Нахимов, бывший морской пехотинец, ныне ветеран минувшей войны, инвалид, у председателя колхоза первый помощник на подхвате. С ним его племянник Вован, ленинградский блокадник, Сашка погодок. После госпиталя Нахимов, севастопольский моряк, «бросил якорь» в белорусской деревушке, был, по словам тётки Авдотьи, председательши его соблазнившей в примаки, единственным на все Голубицы трудоспособным мужиком.
За столом бабушка только пригубила чуть самогонки, после Нахимов наливал одному себе. Мальчишки же пили квас на хлебных корках и налегали на варёные говяжьи мослы.
Пьяный, бригадир ругал доярок. Особо доставалось подругам Клавкам: «Спят, итиихумать, и тягают сиськи мимо ведра». Незлобно ругал, но с угрозой: «Я с этих стерлядей – не бросят бегать на танцы в Дом офицеров – сам стружку сгоню». И бабушку стерлядью обозвал – за то, что в стакан не до краёв наливала. Сашок на то подхватился с места, бросил кость в чугунок и вышел во двор. За пуней сидел, где с зимы покуривал махорку из кисета, утерянного дедом Лухмеем.
Вован, отложив ложку, в которую выбивал «мозг» из костей, потребовал:
– Пойдём, тётя Авдотья заругает.
– Бражки опрокину и поплывём до дому, малец, – пообещал и взъерошил Нахимов чуб племяннику. – Вот посмотри, Верка, на этот протез. Говно! Культяшку в кровь стираю, а мозоли обещали! Кончилась горелка, неси бражку. Нет! Стерлядь ты, стерлядь и есть.
Ни в какую не согласившись сесть за стол, в рот не взяв ни кусочка мяса принесённого тебе в постель бабушкой, ты уснул. Но скоро разбудил шум из передней: Нахимова поднимали, тот, заклевав носом, навернулся с лавки.
Перепуганный, ты позвал бабушку. И вдруг, подхватился и встал в кровати на ноги. Глазки зажмурил, ручкой указывал на зеркало и дрожащими губками твердил:
– Горыныч. Горыныч.
Бабушка успокаивала, прижала ротиком к себе в шею и допытывалась:
– Васятка, детка, внучок, да что случилось такова? В зеркале что усмотрел?
Всхлипывая, ты рассказал. В зеркале, висевшем на перегородке газетами оклеенной, отразилось в сполохе окно, единственное из шести в хате не забранное досками, остеклённое. А в окне – далеко на горизонте с горой, за пересохшей речкой Сойкой с бревенчатым мостом, только до которого тебе малышу и разрешалось бегать погулять, с запретом перейти на другой берег и подняться к строениям молокозавода, взорванного в войну – промелькнул Змей Горыныч. Летел по небу и сел под молниями в развалины.
Успокоил Сашок, уложил под одеяло, сам прилёг на краю кровати.
– Да не Горыныч то был, в грозу он не летает, – убеждал тебя дядька. – Крылья у гада непромокаемые, как у твоего папаньки офицерский плащ, но боится Змей в гром от молний загорятся. Крылья-то перепончатые, как у уток лапки. Засыпай, малёк.
Бабушка хлопотала у печи, Нахимов и Вован перебрались в светлицу, сидели у окна. Протрезвевший бригадир курил.
– Парашюты. Должно быть, учения… ночные. На Бельское озеро садятся. В Борках пополнение: к танковому десантный полк стал… А слетайте, пацанва, на гору к руинам, поглядите с близи. Сдаётся, светится там что-то, а скоро дояркам мимо на ферму идти. Может, какой парашют ветром занесло, Васятка и принял за Горыныча.
– К Авдотье свернёте, две пачки соли пусть даст, – попросила из передней бабушка. – Вовка, не возвращайся, дядьку к деду Лухмею прогоню. До дому идти нашего моряка не допросишься, когда знает, что этот брехун брагу намедни укрыл.
Под утро уже, Сашок к тебе спать с бочка пристраивался, ты проснулся:
– Дрожишь.
– Нахимова к деду Лухмею под дождём волок, после в погребе бабушке помогал мясо солить.
Шептались:
– Всё ещё веришь в то, что в развалины сел Змей Горыныч?
– Я так подумал, а то был… Нахимов говорил… парашют.
– А парашютиста видел?
– Парашютиста?.. Один парашют. Чёрный. Страшный такой.
Сашок поднялся, прошлёпал к печи за угольком, спрыгнул с настила на земляной пол и вытер с тёса твой рисунок "хата с бабой Верой и коровой Мушкой".
– А шлёпай сюда, нарисуй… Трусишь?
– Нет. Зачем рисовать, вот таким был, – указал ты на юлу, сброшенную с подушки на пол в момент, когда напугался увиденным в окне. – Только без ручки.
– Эх, малёк,