Е. Хамар-Дабанов
Москвичи и черкесы
Не любо – не слушай,
А лгать не мешай!
Русская пословица
© Е. Хамар-Дабанов, 2021
© Издательство М. и В. Котляровых, 2021
Часть первая
I
Москва и события предшествовавшие
О вы, почтенные супруги!
Вам предложу мои услуги;
Прошу мою заметить речь:
Я вас хочу предостеречь.
А. Пушкин
«Нет, матушка, воля ваша, я не могу продолжать служить!» Вот что говорил кавалерийский офицер лет двадцати пяти, приехавший в домовый отпуск к матушке своей, Прасковье Петровне Пустогородовой. Это было зимой, когда, как русская патриотка старого покроя, Прасковья Петровна постоянно приезжала в нашу родную Белокаменную кушать откормленных и замороженных пулярд [1], каплунов, индеек и свиней, привозимых длинным обозом добрых мужиков из деревни в Москву в счет зимней барщины.
Прасковья Петровна, действительно ли, или притворно, ничего не слыхала и продолжала свои канвовые вычисления для ковра, который она делала по обету во время летней засухи, грозившей всеобщим неурожаем вотчине, где она ежегодно проводила лето.
Немного погодя опять послышался голос, умильно просящий и почти отчаянный:
– Матушка! Сделайте милость, позвольте мне выйти в отставку.
– Ах, Николаша, Николаша! Ты знаешь, что отец против этого! Ну, как он откажет тебе в содержании? Ведь имение все его! У меня ровно ничего нет: чем будешь жить?
Да что тебе так не хочется служить? А в отставке что будешь делать?
– Матушка! Зависимость состояния принуждает меня стараться склонить вас к тому, чтобы вы выпросили согласие отца на мое желание. Моя служба мне в тягость; однообразие жизни и обязанностей, это товарищество без дружбы, среди противоречия страстей, чувств, склонностей и видов, все это день ото дня делается удушливее для меня. Если бы я служил во времена незабвенной Отечественной войны, страдания бивуачной жизни, лишения в походах, гром и кровь в битвах, трупы, устланные по полю сражения, пожары сел и городов, слава, венчающая счастливцев, награды, украшающие груди отличившихся, вот это усытило бы жажду, которая меня томит, в которой сам себе не могу дать отчета; но теперь я волочу жизнь угрюмую, неудовлетворенную. В настоящем все, что вижу, слышу, встречаю, несносно мне надоедает; от моей неудачной службы в будущем ничего не ожидаю и не предвижу. Я хочу обмануть тоску, развлечь ее разнообразием, и надеюсь, путешествуя по чужим краям, найти то удовольствие и развлечение, которых доселе тщетно искал.
Только что Николаша кончил эту длинную, трагическую тираду, как вошел официант просить Прасковью Петровну к ее матушке. Получив в ответ «Сейчас приду» и приказание доложить, когда Петр Петрович воротится, официант вышел. Прасковья Петровна встала, обеими руками взяла Николашу за голову, поцеловала его в лоб и промолвила:
– Ну, моя беспутная головушка, поговорю с отцом, посмотрю, что он на это скажет! Только ты ему ни слова не говори, а то разгневишь его и ничего не выпросишь.
Всегда осторожная, Прасковья Петровна пошла в девичью приказать своим двум пригожим субреткам [2], чтобы они, в случае если она пришлет за носовым платком, велели сказать, что кто-нибудь ее ждет, предоставя выбор лица их собственной проницательности. Проходя через кабинет, она застала Николашу, который задумчиво сидел на том же месте; мимоходом спросила, не поедет ли он куда со двора, и, получив отрицательный ответ, отправилась на половину, занимаемую матерью.
Николаша привстал и из-за двери посмотрел, как удаляется его матушка, которая некогда славилась своим сложением, ростом, красотою, умом, любезностию, а теперь была шестидесятилетняя, тучная, но свежая старуха.
Когда наш угрюмый философ расчел, что матушка дошла до бабушки, он одним скачком очутился в маменькиной спальне, вмиг перебежал ее, как вихрь ворвался в девичью, чмок одну субретку, чмок другую, и пошла возня, – совершенно, впрочем, платоническая: описывать тут нечего. Кто не был молод? Кто маменькиных субреток в девичьих не щипал? Кто с ними не заводил возни? Кто не видал их притворных слез, поддельного гнева? Кто не слыхал этой речи, никогда не исполняемой: «Да что это такое? Право, я маменьке пожалуюсь»? Кто не прятался куда попало, когда слышал, что матушка идет? Какая маменька не притворялась, будто не замечает, что сынок перед ее приходом геройствовал в девичьей, или не видит, что ее пригожая субретка запыхалась, что она красна как рак вареный, что у нее измяты платье и спереди весь шейный платочек, а волосы растрепаны? Маменьки знают очень хорошо, что такая возня совершенно невинна, и потому на все проказы сынков в девичьей смотрят, как говорится, сквозь пальцы. Испытавшие все это могут догадаться, что началось в девичьей с появлением Николаши.
В другой половине дома происходила совсем другого рода беседа.
Прасковья Петровна застала свою матушку, девяностолетнюю почтенную старушку, в больших вольтеровских креслах; развернутое письмо и серебряные очки старинного фасона лежали у нее на коленях; она беспрестанно утирала платком свои слезы и если не рыдала, то частые вздохи доказывали, что она очень расстроена.
Прасковья Петровна подошла, поцеловала руку огорченной старухи, спросила, что с ней, и, вероятно, тронутая слезами матери, не заметила письма. В самом деле, прискорбно было видеть простоволосую старуху, у которой уже не волосы, а белый шелк покрывал лоб и падал на сморщенное, но небезобразное лицо, выражавшее искреннюю, глубокую печаль.
– Параша, ты заставляешь меня плакать у преддверия гроба: твое пристрастие, твоя несправедливость… Бог тебя прости, а право грешно тебе!
– Матушка, да что с вами? Ведь теперь только двенадцатый час; меня задержали: простите, что опоздала прийти с вами поздороваться.
– Послушай, Параша, я немножко ворчу, когда ты поздно приходишь: ты этого не понимаешь, потому что не дожила еще до тех лет, когда всякий час думаешь – немного уж остается жить! Первая мысль моя поутру – благодарить создателя и помолиться ему; вторая – скоро ли придешь ты? Творец испытал меня, но еще милостив: взяв всех детей, он сохранил мне тебя. Когда ты долго не идешь, я начинаю думать, что я тебе в тягость и не нужна более, что пора мне умереть! Теперь бог меня тобою же наказывает за эту мысль, происходящую от искусительного помышления. Мне ли рассуждать – должно ли жить или умереть? Но я убедилась, что еще нужна здесь: авось бог даст, слезы матери смягчат твою жестокость!
– Да не мучьте меня,