И мы все еще танцуем.
Если ты говоришь с Богом — это молитва.
Если Бог говорит с тобой — это шизофрения.
День первый
Воскресенье, 16 декабряI
Пять часов, холодно. В Шепердс-Буш, на пустыре пообок Вест-Кросс-Рут, стучат копры и ревут отбойные молотки. До запланированного открытия самого большого в Европе городского торгового центра осталось всего десять месяцев, а на засыпанной песком строительной площадке видны под красными кранами лишь скелеты балочных ферм и стропила, — впрочем, восточный, цвета мяты фасад уже закончен. Здесь строится не парк, где торгуют в розницу, — с деревьями и скамьями, — но внедренный в самый центр города комплекс, в котором оплачиваемые зарубежным капиталом рабочие-мигранты станут выжимать, капля по капле, денежки из каждого обладающего кредитной карточкой лондонца. Тем временем команда «Арсенал» (Северный Лондон) начинает с центра своего нового стадиона «Эмираты», названного так в честь арабской авиалинии, игру против «Челси» (Западный Лондон), и вратари — один чех, другой испанец — попрыгивают в воротах и лупят себя по бокам, чтобы согреться. В расположенном неподалеку Аптон-парке болельщики другой, только что потерпевшей поражение на собственном поле команды покидают стадион; и лишь несколько улиц отделяют от Болейн-граунд — с его типичной для Ист-Энда смесью сентиментальности и недовольства — одинокую женщину, которая в знак уважения к своему деду, перебравшемуся сюда из Литвы лет восемьдесят назад, — стоит над его могилой на переполненном кладбище синагоги Ист-Хэма. Дальше по дороге, в парке Виктории, запозднившиеся владельцы собак тащат своих дворняжек за поводки к многоквартирным домам Хакни и Бау — серым высоткам со спутниковыми антеннами на крышах, похожими на уши, обращенные к внешнему миру в надежде уловить сплетни или что-то такое, что позволит забыть об этом мире; а между тем в такси, которое неспешно катит, возвращаясь в свой парк, по Далстон-роуд, термометр на приборной панели сполз к минус двум градусам.[1]
Габриэль Нортвуд, барристер,[2]тридцати с чем-то лет, читал в своей челсийской квартирке Коран и дрожал от холода. Он практиковал гражданское право, когда вообще что-нибудь практиковал; это означало, что он не «избавлял преступников от наказания», но представлял обычных людей в судебных спорах, исход которых сулил истцам, если они побеждали, финансовую компенсацию. Долгое время — и по причинам, коих он еще и не начал понимать, — Габриэль не получал от солиситоров,[3]подвизавшихся в той сфере судопроизводства, которая кормила его, никаких поручений. Затем ему в руки попало дело, связанное с гибелью человека, бросившегося под поезд подземки, — нужно было установить, в какой мере транспортная компания, поставляющая эти поезда городу, ответственна за обеспечение должных мер безопасности. И почти сразу за ним появилось второе: родители девочки-мусульманки из Лестера судились с местными органами образования, не позволявшими их дочери носить в школе традиционную одежду. Поскольку подготовительной работы по этому, второму, делу было немного, Габриэль подумал, что нужно попытаться понять религию, с требованиями которой ему предстояло столкнуться; к тому же, сказал он себе, в наши дни любой образованный человек просто обязан прочитать Коран.
Несколькими ярдами ниже квартиры Габриэля, погруженного в чтение Корана, проносится поезд метро; его машинист — молодая женщина по имени Дженни Форчун — выключает в кабине свет, поскольку ее отражение в переднем стекле мешает ей сосредоточиться. Она опускает левую ладонь на ручку тормоза, замедляет ход поезда и, поравнявшись с сигнальными огнями, останавливает его. Затем нажимает на две красные кнопки, открывающие двери вагонов, и наблюдает в боковое зеркало за тем, как одни пассажиры выходят из поезда, а другие садятся в него.
Дженни вот уже три года водит поезда по линиям «Кольцевая» и «Метрополитэн», но все еще волнуется, приходя в депо перед восьмичасовой сменой. Ей жаль бедных пассажиров, которые сидят, покачиваясь, за ее спиной. Они несутся вперед бочком, видя перед собой под лампами дневного света только сумки, пальто, ручные ременные петли да потертый плюш и задыхаясь от включенных на полную мощность обогревателей. Пассажирам приходится сносить толкотню и скуку, а временами, когда в вагон вваливаются пьяные, сквернословящие молодые люди, — и приступы страха.
Дженни же видит со своего места успокоительную тьму, стрелки, и поблескивающие, пересекающиеся рельсы, и похожие на тлеющие угли световые сигналы. Поезд ее, громыхая, проносится по туннелю со скоростью сорок миль в час, и порою ей кажется, что из стены вот-вот высунется скелет или летучая мышь мазнет ее крылом по лицу. Перед ней открываются чудеса лондонского инженерного искусства, которые никому из пассажиров не удастся углядеть даже мельком, — подпираемые кронштейнами кирпичные потолки туннелей, колоссальный стальной брус, на котором держится пятиэтажное здание над входом на станцию «Ливерпуль-стрит».
Неделя перед Рождеством — наихудшее время для людей, склонных бросаться под поезд. А почему — никто не знает. Быть может, близящиеся праздники пробуждают в них воспоминания о покойных родных и друзьях, без которых индейки и ленты серпантина кажутся печальными отголосками мира, когда-то полного жизни. А может быть, реклама цифровых камер, лосьонов после бритья и компьютерных игр напоминает им о том, какие суммы они задолжали, сколь немногие из «непременных подарков этого года» им просто-напросто не по карману. Чувство вины, думает Дженни, ощущение, что ты проиграл в гонке за достатком — за DVD-плеерами и лосьонами, — вот что может толкать их на рельсы.
Сама Дженни рассчитывает увидеть под елкой книги. Ее любимые авторы — это Агата Кристи и Эдит Уортон, однако она с неразборчивой жадностью читает и труды по философии, и авантюрные романы. Мать Дженни, родившаяся в графстве Корк, едва ли держала в доме хотя бы одну книгу и девичью привычку дочери к чтению не одобряла. Мать понукала ее почаще выходить из дому и поискать себе ухажера, однако Дженни испытывала наибольшее счастье, когда сидела в своей комнате с шестисотстраничным романом — его название было оттиснуто на обложке золотыми буквами, а рассказывал он о том, как погром в России привел — два поколения спустя, после множества страданий и секса — к основанию в Нью-Йорке парфюмерной династии. Отец Дженни, родившийся на Тринидаде, оставил семью, когда Дженни было восемь месяцев от роду.