Иоланта Сержантова
Ни о чём…
То-то и оно
— Ох, я такая глупая стала, совсем памяти нет. Имена забываю, даты…
— Что вы, тётя, просто у вас достаточно мудрости, чтобы не держать в голове лишнего. Ведь вы помните, как меня зовут?
— Конечно!
— Ну, и чего ж вам ещё?!
— Так старики обычно выходят из ума!
— Ну, кто-то из дому, иные из ума. Всякое бывает, но это, тётечка, вовсе не про вас. Вам же не приходится заглядывать в документ, чтобы выяснить день своего рождения?
— Да мне на эту дату смотреть даже страшно, не то — помнить. Такая, казалось, длинная впереди жизнь, а пролетела уже, вся. Как и не было её вовсе.
В гости ко мне никто не ходит. Которые могли бы — поумирали или разъехались ближе к детям. А кто заходит, — пять минут потопчутся по квартире и убегают. У всех свои дела… Кстати же, когда разговаривают, даже в глаза стараются не смотреть. Как будто бы я приговорена. Да и правда, чего они там увидят, в тех глазах? Следы слёз? Или же поговорить… О чём им, умным, со мной, старухой, разговаривать? Я ж ничего не понимаю! Вот и сижу по целым дням у окошка, думаю.
— О чём, тётечка?
— Да, всё о прошлом, настоящего-то у меня нет.
Было это в Читинской области. Училась я в техникуме на бухгалтера. Жила с девчонками в общежитии, дружили крепко. В юности всякая дружба начинается с пустяка, и кажется, что продлится до той поры, про которую в юности и не загадывают. Да вот только девчонки, мои соседки по комнате, как-то все быстро повыходили замуж. И оказалось, что у них семьи, а я одна. Ну, какое тут общение, какая дружба?
Поступали мы учиться осенью, так что к холодам я осталась, как царица в покоях, без соседей. Отапливали общежитие печами, на каждую комнату — своя собственная. Приходилось самой дрова таскать на второй этаж. Утром надо было встать пораньше, протопить хорошенько, чтобы, как после занятий придёшь, не совсем в ледяной комнате сидеть. Ну и вечером, пока покушать себе приготовишь, уроки учишь, дрова-то подкладываешь… подкладываешь, чтобы до алой плиты.
Ложишься в постель, — вроде тепло, однако к утру просыпаешься от того, что зубы стучат друг об дружку, а затопить уж нечем. То ли печь прожорлива была, то ли я с заслонками не очень управлялась, к тому же — сарайку с дровами при общежитии на ночь запирали, взять больше неоткуда, хоть стул казённый в печке пали.
Незадолго до Нового года соседки бывшие вспомнили про мой день рождения и пришли поздравить, с мужьями и подарками, но как-то оно невесело вышло. Когда гости уходили, девчонки мне всё про заслонку напоминали, чтобы я перед сном не забыла про неё, боялись — угорю. А я, как дверь за ними закрыла, прямо подле печки той и расплакалась, горько, да громко. После же плеснула в огонь воды из графина, чтобы потушить, закуталась с головой, так в слезах и уснула.
Гости мои, как видно, недалеко ушли, слышали рыдания, но тревожить не стали, дали выплакаться, как следует, а наутро в дверь постучал муж одной из девочек, и без церемоний предложил переехать жить к его сестре:
— Девушка ты, как я погляжу, милая, хорошая, чего тебе тут маяться без никого.
— И что, тётя, согласились?
— А как же! С радостью! Денег они с меня за постой не брали, держали себя ровно с родной, сестрой меня считала моя хозяйка. Я после уроков приходила, с детьми её нянчилась.
— Много их было-то?
— Трое, все мальчишки, мал-мала меньше, как матрёшки.
— А кушали вы где?
— Да вместе мы ели! Я стипендию получала, тоже покупала продукты. Но с меня не требовали, то я всё сама. Мы еду не делили! И готовили вдвоём, и стирали на пару. Колодцев поблизости не было, воду в машинах привозили. Сколько скажешь, столько и везли, под расчёт.
Так однажды белья чересчур много оказалось, воды не хватило, и мы вместе отправились на дальний ручей: по два ведра в руки, и в путь. Тяжело! Больше расплескаешь по дороге. Раз принесли, второй. На третий я предложила взять коромысло. Подруга моя спрашивает, мол, смогу ли, управлюсь с эдакой дубиной на плече, а я расхрабрилась, но как до дела — не вышло у меня ничего, в руках-то оно привычнее. Ох и смеялись мы: пришлось, помимо воды, ещё и коромысло тягать в очередь. Так и шли: со смехом, наполовину мокрые и по пол-ведра плещется…
— Ну, вот, тётечка, а говорите, что из ума выжили, не помните ничего.
— Да… Так то ж всё о прошлом, какое у меня будущее… Есть ли оно?
— Полно вам, никто про себя знать не может, что случится, да как. А для вас, вон сколько думок припасено! Сидеть, перебирая их в памяти, жизни не хватит!
— Так вот то-то и оно… — Вздохнула тётя, и перевела взгляд на окно.
Январь…
Январь. В гриве травы, примятой стаявшим снегом, запутался брошью паук. Будто в навязчивой липкой шерсти шарфа. Стройные худые ножки скользят по сухим занозистым стеблям, вздрагивают от прикосновения к холодному, сам паук подобравшись весь, едва ли не в шар, кажется серой жемчужиной, потрескавшейся от того, что залежался в углу шкатулки, вдали от тёплого тела. Ему было бы воспарить, хотя ненадолго, покачаться в паутинке, отстранившись от холода со всех сторон, но всё, что ему оставалось — зябнуть, воздыхать, да увЫкать1. Сколь не жмись — нейдёт паутина об эту пору, присохла зубной пастой внутри сжатой в кулаке оловянной трубочки.
Шарит паук по сторонам маковыми крупинками глаз, да суетится, трогая нежно русые травинки, перебегает от одной к другой, выбирая, — которая посуше, поглаже, потеплее. А и нет ни единой. Все — одна к одной, холодны. Брошен горемыка в зиму, вылупился курушёнком2 к Рождеству.
— А ежели он сам напросился? Ибо не видал ещё в своей жизни ни одного января!
— Может и сам.
Серый день собирался в мутную лужу сумерек с рассвета, а как настал вечер, луна, что распустилась одуванчиком на пригорке облака, разглядела в глазах паука, кой всё ещё тщился согреться, выражение, о котором