Виктор Астафьев
Гуси в полынье
ГУСИ В ПОЛЫНЬЕ
Ледостав на Енисее наступает постепенно. Сначала появляются зеркальные забереги, по краям хрупкие и неровные. В заливчиках и заводях они широкие, на быстрине — узкие, трепещущие. Но после каждого морозного утра они становятся всё шире, а потом начинает плыть шуга. И тогда вся река шуршит печально, утихомиренно, засыпая до весны.
С каждым днём всё толще и шире забереги, уже полоса воды, гуще шуга. Она теснится, рыхлые льдины с хрустом лезут одна на другую. А потом окрепшая шуга спаивается, и однажды, чаще всего в студёную ночь, река встаёт.
Там, где река в последний раз сердито громоздила льдины, остаются торосы — острые ледяные клыки торчат всюду.
Но вот закружилась позёмка, потащило ветром снег по реке, и зазвенели тонкие льдинки, сдерживая порывы ветра; возле них, как у щитков, образовались сугробы.
Только на быстрине, на самой стремнине, где торосы высоки и льдины крепки что сталь, всю зиму торчат они, зеленоватые, сверкающие на солнце.
Но как бы ни крута была осень, как бы густо ни шла шуга, она никогда не может разом усмирить Енисей. На нём то там, то тут остаются полыньи. Самая большая полынья — у Караульного быка.
Здесь всё бурлит, клокочет, шуга плывёт дальше, свирепое течение крушит хрупкий припай. Не мирится Караульный бык, не желает вмерзать в реку. Уже вся река замёрзла, а он стоит в полой воде. Уже идут по льду первые отчаянные пешеходы, осторожно прощупывая палкой лед перед собой; появилась одинокая подвода, затем длинный, неторопливый обоз, а у быка всё ещё колышется пар и чернеет вода.
От пара куржевеют каменные выступы быка, а кустики, трава и сосенки, прилепившиеся к нему, обрастают толстой бахромой, и среди тёмных, угрюмых скал Караульный бык, разрисованный пушистыми, до рези в глазах белыми узорами, кажется каким-то чудом.
Однажды после ледостава кто-то сообщил в деревню, что возле быка, в полынье, плавают гуси и не улетают. Гуси крупные, людей не боятся — должно быть, домашние.
И в самом деле, вечером, когда мы, ребятишки, катались на санках, с другой стороны реки послышались тревожные крики. Можно было подумать, что там кто-то долго, настойчиво и нестройно наигрывал на пионерском горне.
Гуси боялись наступающей ночи. Ведь полынья с каждым часом становилась всё меньше. Мороз исподволь, незаметно округлял её, припаивал к закрайкам плёночки льда, которые твердели и уже не ломались от вихревых струй.
На следующий день мы целой оравой перешли реку по свежей, ещё чуть наметившейся тропинке и приблизились к быку. Один по одному забрались на выступы обледенелого камня и сверху увидели гусей.
Полынья сделалась совсем маленькой. Там, где вода выбуривала тугим змеиным клубком и кипела так, словно её подогревали снизу громадным костром, ещё оставалось тёмное яростное окно. И в этом окне металась по кругу ошалевшая, усталая и голодная стайка гусей. Чуть впереди плавала дородная гусыня и время от времени тревожно вскрикивала. Иногда она подплывала к хрупкому припаю, врезалась в него грудью, пытаясь выбраться на лёд и вывести весь табун.
Мне и прежде приходилось видеть плывущих среди льдин гусей. Где-то в верховьях Енисея они жили себе, жировали и делались настолько беспечными, что и ночевать оставались на реке. И эта беспечность приводила к тому, что ночью их подхватывало свежей шугой, выталкивало на течение, и к утру они уже оказывались невесть где и в конце концов вмерзали в лёд или выползали на него и, конечно, гибли от мороза.
А эти всё ещё боролись. Их подбрасывало на волнах, размётывало в стороны, как белый пух, и тогда мать вскрикивала коротко и властно. И мы понимали это так: «Быть всем вместе! Держаться ближе ко мне! Не вешать голов!».
Внезапно одного гуся течением отделило от стайки, подхватило и понесло к краю полыньи. Он поворачивался навстречу струе грудью, пытаясь одолеть течение, но его тащило и тащило. А когда пригнало ко льду, он закричал отчаянно. Мать бросилась на крик, ударяя крыльями по воде, но молодого гуся притиснуло к краю льда, свалило на бок, и он беленьким комочком мелькнул под припаем, как под стеклом, и исчез навсегда.
Гусыня кричала долго и с такой печалью, что у нас спины покоробило.
И тут кто-то из ребят сказал:
— Пропадут гуси. Все пропадут. Спасти бы их!
— А как?
Мы задумались. Ребятишки-ребятишки, а понимали, что с Енисеем шутить нельзя и что к полынье подобраться невозможно. Обломится припай у полыньи, и мигнуть не успеешь, как очутишься подо льдом и закрутит, как того гуся, — ищи-свищи потом.
И вдруг разом, как это бывает у ребятишек, мы заспорили. Одни предлагали подбираться к полынье ползком, держа друг друга за ноги; другие говорили, что надо позвать охотников и пристрелить гусей, чтобы не мучились; третьи утверждали, что надо ещё день подождать, и гуси сами тогда выйдут на лёд, выжмет их из полыньи морозом.
Так, споря, мы спустились с быка и очутились на берегу возле домов известкарей.
Много лет мои односельчане занимались нехитрым и тяжёлым делом — выжигали извёстку из камня. Камень добывали из скал, возили на берег. Здесь же на берегу разделывали приплавленные плотами брёвна на длинные поленья — бадоги.
Возле одной поленницы, гулко охая, бил по клину деревянной колотушкой Мишка Коршунов. Вообще-то он был, конечно, Михаил, вполне взрослый человек, но так уж все его звали: Мишка и Мишка.
Однажды этот Мишка на спор перешёл во время весеннего ледохода Енисей и оттого считался в деревне отчаянной головушкой.
— Что за шум, а драки нет? — спросил нас Мишка, опуская деревянную колотушку. Его озорные чёрные глаза искрились смехом, на носу и на груди блестел пот, и весь он был в плёнках берёсты, и кучерявая цыганская голова сделалась седой от этих плёнок.
Мы рассказали Мишке про гусей. Он радушным жестом указал нам на поленья. Когда мы расселись и сосредоточенно замолкли, Мишка закурил, выпустил клуб дыма