Stanley Cohen
STATES OF DENIAL
Knowing about Atrosities and Suffering
Каждый из нас осознает в себе наличие отрицания, нашу потребность быть невиновным в беспокоящем признании.
— Кристофер Боллас, Быть персонажем
У людей не помещался в сознании такой невообразимый ужас... и у них не хватало мужества противостоять ему. Можно жить в сумерках между знанием и незнанием.
— В.А.Уиссерт’т Хофт, протестантский богослов, 1973 (надпись на соборе памяти Холокоста).
Все националисты умеют не видеть сходства между аналогичными фактами. Националист не только не осуждает зверства, совершаемые его собственной стороной, но обладает замечательной способностью даже не слышать о них. В националистической мысли есть факты одновременно истинные и ложные, известные и неизвестные. Известный факт может быть столь непереносимым, что его привычно отодвигают в сторону и не берут в расчет; или, наоборот, его всегда учитывают, но он тем не менее никогда не признается за факт, даже мысленно. Каждого националиста неотступно преследует убеждение, что прошлое можно менять. Факты замалчивают, даты изменяют, цитаты вырывают из контекста и препарируют так, что смысл их совершенно меняется. События, которые, по мнению националистов, не должны были иметь места, не упоминаются, а в конце концов отрицаются полностью. Безразличие к объективной истине поощряется отгораживанием одной части мира от другой, из-за чего все труднее и труднее узнать, что происходит на самом деле. Если кто-то питает где-то в своем уме националистическую лояльность или ненависть, некоторые факты, хотя в известном смысле истинные, оказываются недопустимыми.
— Джордж Оруэлл, Заметки о национализме.
Живописуя нам страданье,
мастера старинные не ошибались,
им была внятна без слов
вся человеческая суть его,
когда при нем же пьют, едят, идут себе куда-то…
— Уистон Х.Оден, Музей изобразительных искусств.
Знать и не действовать - значит не знать.
— Ван Ян Минь
ПРЕДИСЛОВИЕ
Мое самое давнее воспоминание, которое можно было бы назвать «политическим», связано с зимней ночью в Йоханнесбурге в середине 1950-х годов. Мне тогда было лет двенадцать или тринадцать. Мой отец отсутствовал дома уже в течение нескольких дней, разъезжая по делам. Подобно многим южноафриканским семьям среднего класса (особенно еврейским и деловым), мы нанимали в таких нечастых случаях ночного сторожа, чернокожего мужчину - в данном случае старого зулуса (я отчетливо помню деревянные диски в мочках его ушей), - предоставляемого частным охранным агентством. Перед сном я выглянул в окно и увидел, как он примостился у костра, потирая руки, чтобы согреться, и подняв воротник шинели цвета хаки. Уже устроившись в своей постели - на фланелевых простынях, согретых грелкой, под пышным одеялом на гагачьем пуху, привезенным бабушкой из Польши, - я вдруг задумался, почему он там, а я здесь.
Моя мама всегда говорила мне, что я «слишком чувствителен». Должно быть, это было моим преувеличенным, но еще не осознанным чувством не то чтобы вины - это появилось позже - но ощущением, что что-то не так в окружающем меня мире. Почему старик должен был провести всю ночь на холоде? Почему наша семья (и все, такие как мы) имела преимущества перед чернокожими мужчинами и женщинами (которых называли «мальчиками» и «девочками» или просто «туземцами»), служившими у нас в качестве домашней прислуги? Почему они ютились в крошечных комнатках на заднем дворе? Где их жены, мужья и дети? Почему ко мне обращались «хозяин»?
Я не помню, что почувствовал в тот момент прозрения. Оно наверняка не помешало мне заснуть. Но много позже, уже когда я начал с точки зрения социологии размышлять об апартеиде, привилегиях, несправедливости и расизме, я упорно возвращался к той или иной версии моего детского психологического беспокойства. Я воспринимал эту тревогу - и думаю, правильно - как результат осознания того, что что-то в нашем мире глубоко неправильно, но также и осознания того, что я не могу жить в состоянии постоянного принятия этого убеждения. Абсолютно независимо от моей воли это осознание приходило или, что бывало чаще всего, забывалось. Могли быть недели и даже месяцы слепоты, амнезии и лунатизма. Политическое образование, позже названное «повышением сознания», сделало эти этапы менее частыми, как и должно быть.
Позже я начал задаваться еще одним вопросом, который до сих пор обсуждаю с людьми, выросшими в одних условиях со мной. Почему другие люди, даже те, что выросли в таких же как я семьях, школах и районах, кто читал те же газеты, ходил по тем же улицам, по-видимому, не «видели» того, что видели мы? Могли ли они жить в иначе воспринимаемой вселенной, где ужасы апартеида были незаметны, а физическое присутствие чернокожих ускользало от сознания? Или, возможно, они видели точно то же, что и мы, но им было просто безразлично, или они не видели в этом ничего плохого.
Моя последующая жизнь исследователя в области социологии увела меня в совершенно ином направлении, но мои детские вопросы не давали мне покоя. Я собирал и хранил всевозможные материалы - вырезки из газет, призывы общественных организаций о помощи голодающим, фотографии войн в африканской Биафре и азиатском Вьетнаме, цитаты, названия книг, обрывки разговоров. Моя тайная мечта заключалась в том, чтобы однажды объединить все это в нечто, что я претенциозно назвал «социологией отрицания». Тема, если не претензия, остается прежней: что мы делаем с нашим знанием о страданиях других и что это знание делает с нами?
Казалось само собой разумеющимся, что обычной - возможно, универсальной или даже «естественной» - реакцией является блокирование, отключение или подавление этой тревожащей информации. Люди реагируют так, как будто они не знают того, что в действительности знают. Или же информация регистрируется - нет попытки отрицать факты - но ее последствия игнорируются. Люди кажутся апатичными, пассивными, равнодушными и невосприимчивыми, и они находят удобные объяснения, чтобы оправдать себя. Я настойчиво употреблял термин «отрицание», чтобы охватить весь этот диапазон явлений. Мне никак не удавалось подобрать замену этому слову, хотя его концептуальная двусмысленность была вопиюще очевидна.
Меня не до конца удовлетворял и термин, который я принимал как противоположность отрицанию: «признание». Это то, что «должно» происходить, когда люди активно возбуждаются - думая, чувствуя или действуя – поступающей