Лужа и господин
1
В коридоре раздался металлический грохот.
– Вот гады, опять весь свет повырубали! По собственной квартире пройти нельзя!
Борька, страдавший каждое утро одними и теми же симптомами полного алкогольного отравления, отчаянно пытался добраться до кухни. Коридор обваливался железными тазами, старыми табуретками, тряпками и прочей дрянью, затрудняя путь к прекрасному зеленому чайнику с покатыми эмалированными боками. «Мне бы только до него добраться…» – думал Борька, чувствуя, как во рту ворочается сухой, как наждачная бумага, язык.
На кухне Мария Петровна, соседка по коммуналке, сердито косила глазом.
– Совсем ты, Борька, дошел, – вздохнула она и поставила сковородку с яичницей на свой стол. – Скоро весь человеческий облик потеряешь. Посмотри на себя! Хоть бы людей постеснялся…
– Людей? – Борька тревожно оглянулся. – Каких людей?
– Да хоть бы меня. Не стыдно, что ли?
Борька с раздражением махнул рукой и, плотно обхватив губами зеленый носик пузатого чайника, стал блаженно наполняться влагой, не глотая, – как резиновая грелка, подставленная под кран. Наконец, чайник стал легким и гулким.
– Все, пусто! – торжествующе произнес Борька и грохнул им о железную плиту.
Мария Петровна покачала головой и, обогнув соседа, направилась к себе в комнату. Держа сковородку в левой руке, она правой потянулась к выключателю. В конце длинного коридора закачалось тусклое пятно ванильного цвета – лампочка. Мария Петровна шла по коридору к двери, и ей казалось, что она идет по нему всю жизнь, без отдыха и остановок, шаг за шагом – уже сорок девять лет.
В начале этого пути она была маленькая и несмышленая. Отец подхватывал ее огромными руками и подбрасывал вверх. Она взлетала высоко-высоко, к самому потолку, а сердце оставалось внизу – маленькое и съежившееся от страха. А вдруг не поймает? Вдруг она сейчас упадет и разобьется? Но отец громко смеялся, и она неизменно падала в его широко расставленные руки, как в мягкую подушку. И казалось, так будет всегда. От любой опасности ее убережет, закроет отец.
Потом она выросла, стала большая и миловидная. Потом – одинокая и несчастная, невзирая на то, что была дочь и вот теперь уже внуки. Все оказалось однообразным и муторным: длинный коридор, в конце которого – голая лампочка цвета ванили…
Тогда, тридцать лет назад, эта лампочка излучала совсем другой свет – канареечный, нахальный, звонкий, и от нее исходили лучи, как от солнечного зайчика. И вот из этих прозрачных лучей однажды сложился ОН. Он стоял у двери, в конце коридора, как его завершение, как чудесный рубеж, за которым начинается жизнь: вибрация, небольшой тайфун, когда все приходит в движение и поднимает нас высоко-высоко над собой. На, мол, посмотри, какой ты на самом деле сильный, прекрасный. И все кружится, кружится, и душа становится такой теплой… И так приятно иметь эту теплую душу, в которую умещается весь мир и он или она. Мария Петровна, тогда еще Маша, сделала шаг вперед – и вся коммуналка с ее скандалами, тараканами и чужими запахами осталась далеко позади. На ней было платье, как у всех, – ситцевое в цветочек, с большим круглым вырезом и короткими рукавами, но эти рукава открывали не такие, как у всех, руки – мягкие и аккуратные, а над вырезом возвышалась очень молодая грудь с широким желобком посредине. От волнения грудь то поднималась, то опускалась, как волны на море, и ему это нравилось. Очень.
Дверь широко распахнулась, и они пошли по скользкой от грязи лестнице, как по облаку. Мимо проплывали темно-зеленые облупившиеся стены, на которых была выцарапана вся нелепость и гнусность быта вот уже нескольких поколений. Окна пропускали разбавленный бледной мутью дневной свет, и на первом этаже отчаянно материлась пьяная соседка, но они скользили над житейским мраком, не касаясь ступенек. На улице их встретил июнь. Двор без детей и без шума. Он жил недалеко, в комнате, узкой, как пенал. В ней стоял только матрас на ножках, аккуратно застеленный старым коричневым одеялом, и еще что-то несущественное, а за стеной была его мама. В жизни Марии Петровны эта комната, наполненная тихим июньским звоном, была единственным, что можно было бы принять за счастье. Они лежали, обнявшись, на матрасе, лицом к высокому узкому окну с маленькой форточкой наверху. Легкие занавески надувались, как паруса, и хлопали, наполняясь теплым ветром, а по комнате кружился душистый пух. Все было просто и решено раз и навсегда.
Так пролетело лето. А осенью он ушел. Думали, что в армию, а оказалось – навсегда. Просто не захотел вернуться. Маша повздыхала и, не дождавшись даже объяснений, отправилась домой, держа за руку малютку дочку. Дома их встретил отец, повел в комнату, а за спиной с грохотом захлопнулась входная дверь. Маша на секунду остановилась и равнодушно подумала: «Навсегда». Тогда она впервые заметила, как потускнела лампочка в коридоре, и осознала его бесконечность. А осознав, сделала первый шаг.
С тех пор она идет и идет, а движется только коридор, как в детстве, когда, ухватившись за поручни, ногами толкаешь деревянную бочку. Бочка вертится как сумасшедшая, а ты все на том же месте. И странно: столько усилий – и никакого движения вперед, только стук сандалий о пустое дерево. Жизнь обтекала ее со всех сторон. Умер отец, выросла дочка, появились внуки, а ей все казалось, что кто-то другой за нее живет ее единственную жизнь. Живет глупо и неинтересно, и что она могла бы сделать все совсем по-другому, но она только зритель, а зрителю нельзя вмешиваться.
Маша давно уже не гляделась в зеркало, она только заглядывала в него без всякого любопытства, чтобы расчесать волосы или надеть шапку зимой. Постепенно становились малы одна за другой вещи, хвостик на затылке все уменьшался и поблескивал неровной сединой. В общем, уже не Маша, а Мария Петровна. Так обращались к ней сослуживцы и знакомые, и даже соседи, знавшие ее с детства, почему-то перестроились на новый лад.
Соседей было много, и люди они были неплохие, но уж больно уставшие. Даже Борька был ничего, когда не пьяный. Две комнаты занимала Мария Петровна с дочкой, двумя внуками и зятем. Рядом жила Кулакова с сыновьями. Один был уже взрослый и все время сидел, а второй еще не дорос и потому усердно гонял голубей и дрался. Из школы его после восьмого класса выгнали. Зинка Кулакова работала кассиршей в магазине и снабжала деликатесами всю квартиру – конечно, по спекулятивной цене. Она пила трехзвездочный коньяк и курила «Беломор-канал». Иногда, расчувствовавшись после бутылки, она робко стучалась к соседям в приоткрытую дверь, просовывая руку с тарелкой, на которой красовалась, например, лоснящаяся от жира «иваси» или кусок вырезки, или, вдруг, конфеты. Щедрые подношения были обильно политы Зинкиными слезами. Нагруженная гостинцами, как Дед Мороз, она шла от двери к двери, и вместе со стуком каблуков по коридору катилась мутная волна ее пьяных рыданий. Она плакала громко и с каким-то удивительным бесстыдством. Видно, сострадала в этот момент себе и всему роду человеческому. А на следующий день уже в шесть утра страшная ругань сотрясала всю квартиру. Ее пробуждение было тяжелым. Похмелье сопровождалось приступом жестокой жадности, и она проклинала всех облагодетельствованных соседей по очереди, начиная от входной двери.