~I~15 января 2015 года, Нью-Йорк
— Святой отец, я…
Голос ломается, трескаясь, словно лёд на озере. Я сглатываю, ощущая, как саднит в глубине глотки.
Много ли людей после очередного сеанса психотерапии вдруг решают обратиться к вере? Навряд ли. Особенно, если никогда не были благочестивыми христианами — и католиками, — да и в церковь-то забрели просто лишь потому, что ноги сами свернули с заснеженной улицы в непривычно тихий, по сравнению с шумным Уолл-Стритом, двор. Ну и конечно, если эта самая терапия, кажется, больше не работает.
Тринити-Черч[1] встретил темнотой и прохладой, исходящей от стен. Здесь оглушающе тихо. Настолько, что я слышу шорох мерзких мыслей в своей голове.
— …Я согрешила, — собравшись с силами и решив идти до конца, всё-таки договариваю фразу, до этого ни разу не используемую и услышанную лишь в кино.
Однажды.
Словно в прошлой жизни.
Опустив глаза, я замечаю, как под подошвами замшевых ботинок расходится лужа растаявшего снега — в ней золотится свет, отбрасываемый бесчисленным множеством свечей в главном зале храма. Он проникает сквозь плохо прикрытую алую шторку кабинки для исповеди.
Я вздрагиваю и тянусь закрыть её как следует, хотя в церкви нет никого, кроме меня и молчаливо ожидающего продолжения священника за резной деревянной створкой по правую руку. Тайну исповеди никто не отменял, но она охраняется лишь священнослужителями; случайные же слушатели запросто могут донести в полицию. В общем, осторожность не помешает — то, что я собираюсь сказать дальше, действительно должно остаться лишь в сознании служителя дома божьего, в его тёмных стенах и на дне моей развороченной души, которую, я уверена, всё равно уже ничем не отмыть и никак не отстроить заново.
Да и существует ли она у меня после содеянного?..
Ведь я даже не собираюсь на самом деле получать отпущение грехов — то, что совершила я, навряд ли сможет простить хоть какой-либо известный человечеству бог. Но что сделано, то сделано — я уже здесь, сижу, сжимая сумочку на коленях, и не чувствую сил, чтобы отступить. И чтобы продолжить…
Что-то же меня сюда привело по дороге от мистера Моргана, моего лечащего психотерапевта. Хотя, конечно, туман в голове и сковывающее конечности безволие — не самые хорошие путеводители, но лучше уж так, сюда в церковь, чем продолжать бесцельно брести по улице, упереться в какой-нибудь тупик и окончательно склониться к мысли о самоубийстве. Это единственное, на что у меня, кажется, воли бы хватило.
— Поведай о своих грехах, дитя моё, не утаивая ничего. И да поможет тебе Господь, — вдруг раздается вкрадчивый и мягкий голос священника, который, кажется, устал мириться с затянувшейся паузой.
— Я хочу покаяться в убийстве двух… близких мне людей. И во лжи.
***
Таксист то и дело бросает на меня, сидящую на заднем сиденье, пытливый взгляд. Еле слышно с горечью хмыкаю, представив, как выгляжу в эту минуту — с неидеальной укладкой, мертвецки бледными щеками, несмотря на мороз, и прислонившись лбом к стеклу, будто меня сейчас стошнит.
Наверное, не может сопоставить эту картинку с налетом пафоса на адресе, который я ему назвала, — машина поворачивает в Гринвич-Виллидж, шурша шинами по снегу и льду, и зрачки хаотично двигаются вслед проносящимся аккуратным домам.
Я слышу звук тормозов и АБС. Когда такси останавливается у огороженного особняка, вместо того, чтобы выйти, я прикрываю отяжелевшие веки, желая навсегда остаться в этой уютной позе у окна в тёплом салоне, где лишь стекло контрастом холодит кожу.
— Мисс… — осторожно произносит водитель, судя по акценту — пуэрториканец, и я чуть было машинально не поправляю его обращение. — Приехали, мисс.
Но одергиваю себя, как и ткань чёрного пальто, чтобы заодно серебристые застёжки попали друг на друга. Дрожащими пальцами берусь за них, а другой ладонью протягиваю ему двадцатку, выуженную из сумки.
— Сдачи не нужно, — произношу с натужной улыбкой и захлопываю за собой дверь, покинув автомобиль.
Несколько минут стою у порога дома, до колкой боли вдыхая ледяной воздух в лёгкие. Желая их разорвать, но это, к сожалению, никак невозможно.
***
— Выпьешь, милая? — отец заботливо протягивает стакан с виски, но я отрицательно мотаю головой, параллельно стягивая с плеч верхнюю одежду и передавая её подоспевшей Аманде — домоправительнице. Я не сразу отогрелась, когда вошла внутрь, и решила оставить пальто на себе.
Иногда мне кажется, что чем больше на мне слоев одежды, тем толще невидимая броня на моей сущности.
Едва Аманда скрывается за дверью кабинета, я хрипло проговариваю, разлепив потрескавшиеся от мороза губы:
— Мне и нельзя. Не сочетается с «Селексой».[2]
Папа внимательным взглядом озирает меня, скорее, угадывая за озвученным названием мрачное «антидепрессанты», нежели зная наверняка, о каких таблетках идёт речь, а затем, оставив свой стакан на крепком дубовом столе, подходит ко мне.
Терракотового цвета кожа кресла напротив мелодично скрипит под его весом, и взгляд прозрачно-голубых глаз отца устремляется в моё лицо, которое я больше всего на свете сейчас хочу спрятать в ладонях.
Как и всю себя в какой-нибудь скорлупе.
— Ты до сих пор их принимаешь, Джейн?..
— Мистер Морган говорит, что…
— Послушай, — нетерпеливо, но мягко перебивает отец, сдвинув брови. Он наклоняется, и дорогой шелковый галстук тёмно-синего цвета медленно спадает вперёд. — Солнышко, это ведь не шутки. Прошёл уже год…
— Вот именно, — голос впервые за последнее время обретает твердость, и я устало откидываюсь назад. Избегая его взора, смотрю в потолок, бессмысленно разглядывая витиеватые лепнины. Так проще удержать слёзы внутри глазниц. — Сегодня — год, пап. Двенадцать чёртовых месяцев. А ощущение, будто это произошло вчера…
Повисшее мазутом в воздухе молчание не затягивается — я почти сразу добавляю невпопад, не позволяя отцу что-то сказать:
— Мне страшно.
В какой-то миг всё-таки набираюсь смелости и медленно перевожу на него, молчаливо ожидающего, взгляд, отмечая про себя тёмные круги под родными глазами, свидетельствующие о множестве бессонных ночей и постоянной подготовке к предвыборной кампании, седину на висках, появившуюся совсем недавно, и жесткие, но привлекательные линии лица. Напрягшиеся от моих последних слов.
— Очень страшно, — слабым эхом повторяю ещё раз. Я кусаю щеку изнутри, еле сдерживая абсолютно неконтролируемые рыдания, просящиеся наружу: они стали моим постоянным спутником, изводя последние крупицы адекватности всё больше и больше. — Я боюсь, что правда когда-нибудь вскроется, и тогда…