Максим Ставрогин
Ад бесконечных страданий
Я совсем не знаю, что писать и — главное — как это начать. Я сижу в кромешной черноте комнаты, и мне кажется, будто всё вокруг гниёт. Ровно как эти несчастные фрукты, что сгнивают каждый день на моём столе, отдавая свой сладкий запах в этот воздух, состоящий целиком лишь из моего дыхания. Я яростно и быстро стучу по клавишам, до боли сжимая зубы и сдерживая подступающие к ресницам слёзы: такие горькие, ядовитые и тяжёлые, будто чугунные ядра, готовые разорвать чью-то плоть и облиться липкой, тёмной кровью.
— Ты совсем забыл про меня, — за плечами стоит призрак и смеётся надо мной. У неё нет глаз: я вырывал их ещё в октябре; у неё бесконечно тонкое и бледное тело: оно никогда не знало ни человеческой пищи, ни солнца. Когда-то она была жива, но я прикончил её своими руками. Я лишил её жизни, но всё равно оставил с собой, как сумасшедший, неспособный смириться со смертью друга и превративший его в мумифицированный труп. Труп, что каждую ночь терзал мне душу, вторя голосам вины и стыда прямиком из моего бессознательного. — Ты оставил меня здесь, а сам пошёл в этот чёртов человеческий мирок, чтобы… чтобы что? Так опозориться? Так страдать?
Я всё быстрее и быстрее стучал по клавиатуре, боясь остановиться хоть на секунду, это судорожное сочинение бесчисленных слов — единственное, что позволяло не сойти с ума. Моё сознание плыло и страдало совместно с телом, я чувствовал себя так, будто закружился в вальсе с этим несчастным мертвецом, а он — стал вести меня в танце и не отпускает. И мы быстро, слишком быстро крутимся в чёртовом вальсе целыми неделями: так она хочет меня прикончить, хочет, чтобы я истёк из своей кожи, как чёрные бананы на столе.
— Ты забыл меня.
— Я не забывал, я ничего не забывал. Я просто трус, ты знаешь. Я лишь жду, когда ты меня убьёшь, а сам безволен и просто даю им вести себя туда, куда они пожелают. У меня нет сил сопротивляться.
— Ты точно жалкий слепой котёнок на поводке. Если бы все эти люди видели тебя сейчас, ничтожно плачущего в ногах у собственного творения, что бы было?
— Какие люди? — я не понимал, о чём она говорит.
— Скажем, та девчонка. Кажется, она действительно любит тебя и день за днём втаптывает тебя ногами в самое дно грязной лужи твоей души, не так ли? — призрачная кера громко смеялась надо мной, и мне хотелось задушить её. — Из того количества вины, что она вызвала в тебе, можно легко собрать целого кашалота. Но что ты можешь с собой поделать, если ты по природе кусок бескостной желчи, да? А ведь она сделала для тебя так много. Сидела добрые сутки, чтобы отработать пропущенные тобой лекции.
Минуты две я молчал, пока не нашёл сил для усталого ответа. Слова тяжело и неторопливо вываливались из губ, как сонный человек встаёт с кровати.
— Я ненавижу её за это. Она убивает меня этим. За каждую из двух сотен страниц, что она писала для меня, я желал вырвать себе по десятку ногтей.
— Как повезло, что ты самый настоящий Гуаньинь — тысячерукий, ха! Правда, вот совсем не спасаешь людей от бедствий, а сам им являешься. Только вот незадача, почему у тебя все пальцы до сих пор целы? — она села на стол передо мной, скрестив ноги, на её лице прорезалось остриё ухмылки.
— Заткнись. Я и сам знаю, что только говорю и никогда не делаю. Я ведь уже сказал, что я — трус. Во мне совсем нет воли. А она… она хотела помочь, я не мог показать своих эмоций даже тонкостью пера на лице. В этом я тоже трус.
Она вздохнула и опустила свои пальцы к моей клавиатуре, из-под которой изящным движением достала себе самокрутку с марихуаной.
— Ты ушёл от меня, — сигарета тлела в её зубах даже без огня, — и сделал всем только хуже. В своём трусливом желании никого не обидеть, ты только сам топчешь чужие сердечки. В отличие от тебя, мне-то всегда было плевать на все-е-ех них, — она развела руки в стороны, обхватывая ими всё людское общество, — но даже так я могу легко сказать: тебе стоило навеки остаться лишь со мной, нельзя тебе быть среди людей, для них ты болезнь и зуд, для них ты зловонная темнота египетских погребов, которая вызывает у них овечий страх. Тебя не должно быть с ними…
— Но я не могу. Не могу! Не могу я, блять! Это невозможно, меня не отпускают, они жрут меня заживо, а я должен оставаться с ними, потому что иначе возможна лишь смерть, а мне не хватает сил для неё! Мне не хватает смелости и горя для того, чтобы убить себя.
Я вскочил на ноги и метнулся к окну, выскочив из него почти всем телом, пытаясь схватить вдруг пропавший из лёгких кислород, но от свежего зимнего воздуха меня только взяла тошнота. Кажется, что мои органы уже не могут выжить в мире за пределами этого тесного гроба, в который заселила меня жизнь. Я захлопнул окно и безвольно лёг на кресло. Было невозможно пошевелиться: мне не хватало крови, которая вся почернела и застыла, будто сдалась, будто ей уже осточертело бесцельно течь по моим венам, которым так или иначе суждено сгнить, выпутаться из кожи, упасть на землю, исчезнуть в желудках птиц и грызунов. Мне стало жаль мою кровь, мне бы хотелось, чтобы она нашла для себя место лучше или просто впиталась в землю, позабыв об утомительном сосуществовании со мной.
— Мне надо выпустить её.
— Ты же не в средневековье.
Между мной и Эди повисло молчание, как некогда висел я на слишком тонком ремне, чтобы он мог не порваться. Спустя время я вернулся к этому тексту и перечитал его. Сначала планировал стереть всё и забыть, но решил для начала подправить несколько деталей, дополнить образы, а теперь разошёлся и вновь не могу остановиться.
— Может, тебе бросить всё и уйти духовно жить в горы? — моя мрачная муза упала мне на спину и прошептала в уши этот вздор.
Меня пробило на смех.
— Уйти жить в горы, ха! Не цитируй их. Они ничего не знают о духовной жизни.
— Они?
— Этот идиот постоянно твердит о духовной жизни