От переводчика
За Жозе Сарамаго такое водится — и уже довольно давно: принять в качестве первоначального импульса совершенно невероятное допущение — и посмотреть, что из этого выйдет. С упорством, не достойным лучшего применения, лауреат Нобелевской премии 1998 года Жозе Сарамаго, давно разменявший девятый десяток, занимается одним, в сущности, делом — он, будто следуя призыву Александра Блока, стирает «случайные черты», только мир от этого становится не прекрасен, а, пожалуй, еще гаже и ужасней, чем в действительности.
Началось это лет двадцать назад, с легкой руки великого португальского поэта Фернандо Пессоа (1888–1935), который придумал целую систему (а система есть комплекс взаимовлияющих элементов) своих литературных двойников-гетеронимов, вдохнул в них жизнь, снабдил их внешностью, привычками, биографией, одарил талантом. Вот одного из этих фантомов — доктора Рикардо Рейса, поэта-неоязычника, последователя Горация — Сарамаго и отправляет в Лиссабон, где только что скончался сам Пессоа. (Нечто подобное произошло бы, если бы Иван Петрович Белкин, автор «Метели» и «Гробовщика», появился в Петербурге примерно через месяц после известных событий на Черной речке.) Пусть этот призрак, ставший человеком, обретет плоть и походит по улицам, поживет в отеле, куда вскоре придет навестить плод своего воображения его создатель — тот, кто был человеком, а ныне стал бесплотным признаком, существующим лишь в словах.
О словах — разговор особый. Ни одного из них Сарамаго «в простоте не скажет», ибо для него слова — не столько строительный материал для создания образов, для выражения идей, сколько особый, независимый и отчасти даже враждебный мир, живущий по собственным законам, движимый по нарезанным бог знает когда — и главное, кем — колеям могучей силой инерции. С нею Сарамаго ведет постоянную борьбу, а вернее — тотальную войну, корежа, расплющивая, взламывая то, что принято называть «устойчивыми словосочетаниями» — нет в этом мире ничего устойчивого. Оттого и пестрят страницы его книг, написанных за последние двадцать лет, такими — иначе не скажешь — пассажами: «Он не то что был задет за живое — он был в это живое тяжко ранен…», «Как отпустить мальчика одного на ночь глядя, а поглядеть есть на что — кругом война да резня…», «…да не она испытывала страдания их, а они ее испытывали…», «как это — несолоно хлебавши? — вдосталь и досыта нахлебались они горько-соленого, как океанская вода, разочарования».
И в этой океанской воде Иберийский полуостров, по неведомой причине отколовшийся от европейского континента и превратившийся в «Каменный плот», поплывет… Куда? Зачем? А вот мы и узнаем. Что случится, если тихий издательский корректор, готовя к печати «Историю осады Лиссабона», вставит в одном месте отрицательную частицу? Как там дальше будут развиваться события португальской истории? Узнаете, если сумеете погрузиться в бесконечные, лишенные членения на абзацы периоды этой прозы, где реплики героев перебиваются — или подхватываются — голосом автора, где диалоги «утоплены» в повествовании «вьющемся и ветвящемся», со своим особым синтаксисом и пунктуацией.
А о том, что происходит в его новом, самом последнем романе, вышедшем в свет поздней осенью прошлого года, можно судить уже по первой фразе. Но — не судите, да не судимы будете. Лучше прочтите.
Александр Богдановский
Перебои в смерти
Пилар — моему дому
Мы все меньше знаем о том, что такое человек.
«Книга Предупреждений»
Подумай, например, еще раз о смерти — и ты в самом деле удивишься, что не познал благодаря этому явлению новые понятия, новое поле действия языка.[1]
Витгенштейн
На следующий день никто не умер. И это обстоятельство, вопиющим образом противоречившее законам бытия, породило в умах жесточайшее смятение, с любой точки зрения более чем оправданное, ибо достаточно будет вспомнить, что, перелопатив или, если угодно, прошерстив сорок томов всемирной истории, не найдешь ни единого упоминания о таком поистине феноменальном случае, не нароешь никаких сведений о том, чтобы за целые сутки со всем их двадцатичетырехчасовым изобилием, расчлененным на утренние, дневные, вечерние и ночные куски, никто не скончался от болезни, не погиб в результате несчастного случая, не свел счеты с жизнью. Не было даже столь частых в праздничные дни аварий со смертельным исходом, иначе именуемых автокатастрофами, когда ликующая бесшабашность и избыток алкоголя бросают друг другу вызов на дорогах, стремясь — вот уж подлинно — определить, чья машина сумеет доставить их к гибели первой. Канун нового года не принес обычного и бурного потока смертей, и казалось, что ощеренная старуха-атропос[2]решила на денек отложить свои ножницы. Кровь, впрочем, лилась, и в немалом количестве. Пожарники, растерянные и оторопелые, извлекали из-под руин искалеченных людей: по всей математически выверенной логике катастроф им полагалось находиться в состоянии, определяемом формулой «мертвей не бывает», а они, однако же, несмотря на тяжелейшие ранения и несовместимые с жизнью травмы, оставались живы и живыми доставлялись под душераздирающий вой сирен в больницы. Никто не умер по дороге, зато все как один в ближайшее время опровергли неутешительные прогнозы врачей. Бедняга безнадежен, нам тут делать нечего, не стоит даже и начинать, тут медицина бессильна, говорил хирург операционной сестре, помогавшей ему натянуть маску. Тем не менее несчастный, который еще вчера был обречен, сегодня умирать отказывался. И такое творилось по всей стране. До самой полуночи последнего в году дня еще находились люди, намеренные принять смерть с неукоснительным соблюдением правил: и те, кто обращался к голой, так сказать, сути дела — а суть в том, что кончилась жизнь, — и те, кто тешился многочисленными ее свойствами и качествами, в которые она, эта самая, пресловутая и вышепомянутая суть, с большей или меньшей шумихой и помпой склонна облекаться в смертный час. Самый примечательный случай — имея в виду персону, с которой он произошел, — относился к весьма и весьма престарелой, всеми глубоко почитаемой королеве-матери. В двадцать три часа пятьдесят девять минут тридцать первого декабря ни один простак не дал бы за ее жизнь и горелой спички. Всякая надежда исчезла, врачи вынуждены были капитулировать перед лицом неумолимой очевидности, августейшая же семья, в строгом порядке престолонаследия окружив одр болезни, безропотно ожидала, когда глава рода испустит последний вздох или коснеющим языком произнесет несколько прощальных слов, обращенных ли как моральное увещевание-завещание к любимым внукам, в виде красиво округленной ли фразы призванных остаться в неблагодарно-дырявой памяти грядущих поколений верноподданных. Но ничего не произошло, а время будто замерло. Королеве-матери не становилось ни лучше, ни хуже, и иссохшее тело ее балансировало на грани бытия, ежесекундно грозя за эту грань соскользнуть, но еще вися на тонкой нити, которую по неведомой прихоти продолжала удерживать смерть — а то кто же. А мы тем временем переместились в следующий день, когда, как уже было сказано в самом начале нашего повествования, никто не умер.