В доме было сыро, мошка толклась у светильника, надо бы давно его погасить, мать, конечно, забыла, но на улице дождь, серость, полутьма. Олег валялся на койке. Ночью он сторожил, устал, гонял шакалов, они лезли к сараю, чуть самого не задрали. В теле была пустота и обыкновенность, хотя сам от себя ждал волнения, тревоги, может, страха. Ведь пятьдесят на пятьдесят, вернешься или не вернешься. Или сорок на шестьдесят? Должна быть закономерность. Должны быть закономерности, знать бы их, а то вечно изобретаешь велосипед. Кстати, все собирался спросить Старого, что такое велосипед. Парадокс. Велосипед еще не изобретен, а Старый укоряет им, не задумываясь о смысле фразы.
На кухне закашлялась мать. Она, оказывается, дома. А Олег думал, что ушла за грибами.
— Ты чего дома? — спросил он.
— Проснулся? Супу хочешь? Я согрела.
— А кто за грибами пошел?
— Марьяна с Диком.
— И все?
— Может, кто из ребят увязался.
Могли бы и разбудить, позвать. Марьяна не обещала, но было бы естественно, если бы позвала.
— Есть не хочется.
— Переспал, — сказала мать. — Если дожди не кончатся, до холодов огурцы не вызреют. Скоро все плесенью зарастет.
Мать вошла в комнату, разогнала ладонью мошку, задула светильник. Олег смотрел на потолок. Желтое пятно плесени увеличилось, изменило форму. Еще вчера оно было похоже на профиль Томаса — нос большой и острый, а сегодня нос раздулся, как будто ужалила оса, и лоб выгнулся горбом. Совсем не похоже на Томаса. В конце концов Дику в лесу неинтересно. Чего ему грибы собирать? Он охотник, он степной человек, сам всегда говорил. Может, Марьяна сама его позвала?
— Мошки много, — сказала мать. — Холодно ей в лесу.
— Нашла, кого жалеть.
Дом был поделен пополам, на другой половине жил Старый и близнецы Дуровы. Он их взял к себе, когда старшие умерли. Близнецы всегда хворали один выздоровеет, другой начнет — и ныли. Если бы не их ночное нытье, Олег никогда бы не согласился дежурить ночами. Слышно было, как они хором заныли — проголодались. Невнятный, далекий, привычный, как ветер, монолог Старого оборвался, заскрипела скамейка. Значит, Старый пошел на кухню, и тут же загалдели малыши, ученики.
— И куда тебе идти? — сказала мать. — Не дойдете же! Хорошо еще, если целыми вернетесь!
Сейчас мать заплачет. Она теперь часто плачет. Ночью плачет. Бормочет, ворочается, потом начинает плакать тихо, но можно догадаться, потому что шмыгает носом. Потом начинает шептать, как заклинание: «Я не могу, я больше не могу! Пускай я лучше умру…». Олег, если слышит, замирает, потому что показать, что не спит, стыдно, как будто подсмотрел то, что видеть нельзя. Олегу стыдно сознаться, что не жалеет мать. Она плачет о том, чего для Олега нет. Она плачет о странах, которых увидеть нельзя, о людях, которых здесь не было. Олег не помнит мать иной — только такой, как сегодня. Худая, жилистая женщина, пегие прямые волосы собраны сзади в пук, но всегда выбиваются и падают тяжелыми прядями вдоль щек, и мать дует на них, чтобы убрать с лица. А лицо красное, в оспинках от перекати-поля, под глазами темные мешки, а сами глаза слишком светлые, как будто выцвели. Мать сидит за столом, положив перед собой плоскими жесткими ладонями вверх мозолистые руки. Не плачь же, чего ты? Или она сейчас достанет фотографию? Правильно, подвинула к себе коробку, открывает. Достает фотографию. Хнычут. Ученики гомонят, помогают Старому кормить малышей. Ну, как будто самый обыкновенный день, как будто ничего не случится. А что они делают в лесу? Скоро полдень. С обеда выходить. Пора бы им возвращаться. Мало ли что может случиться с людьми в лесу?
Мать разглядывает фотографию. Там она и отец. Олег тысячу раз видел эту фотографию и старался угадать в себе сходство с отцом. И не смог. Отец белокурый, курчавый, губы полные, подбородок раздвоенный, вперед выдается. Улыбается. Он всегда улыбался. Мать говорит, он всегда улыбался. Вот Олег с матерью больше похожи. Не с сегодняшней, а с той, что на фотографии рядом с отцом. Черные прямые волосы и бледные губы. Широкие, крутые, дугами брови, под ними — ярко-голубые глаза. И белая кожа, очень белая кожа с сильным румянцем. Олег тоже легко краснеет. И губы у него тонкие, и волосы черные, прямые, как у матери на фотографии. Отец с матерью стоят рядом, очень молодые и очень веселые. И яркие. Отец в мундире, а мать в платье без плеч. Называется сарафаном. Тогда Олега еще не было. Двадцать лет назад Олега еще не было. А пятнадцать лет назад он уже был.
— Мать, — сказал Олег, — не надо, чего уж.
— Я не пущу тебя, — сказала мать. — Не отпущу и все. Через мой труп.
— Мать, — сказал Олег и сел на койке. — Хватит, а? Я лучше супа поем.
— Возьми на кухне. — Сказала мать. — Он еще не остыл.
Глаза мокрые. Она все-таки плакала, словно хоронила Олега. Хотя, может быть, плакала по отцу. Эта фотография была для нее человеком. А Олег отца совершенно не помнил, хотя старался вспомнить. Он поднялся и пошел на кухню. На кухне был Старый. Он разжигал плиту.
— Я помогу, — сказал Олег. — Воду кипятить?
— Да, — сказал Старый. — Спасибо. А то у меня урок. Ты ко мне приди потом.
Марьяна набрала полный мешок грибов. Ей повезло. Правда, пришлось идти далеко, к ущелью. С Олегом она бы никогда не решилась пойти так далеко, а с Диком она чувствовала себя спокойно. Потому что Дик себя чувствовал спокойно. Везде. Даже в лесу. Хотя больше любил степь. Он был охотник, он как будто родился охотником. Хотя родился раньше, чем построили поселок.
— А ты в лесу, как дома, — сказал Дик.
Он сказал громко. Он шел впереди и чуть сбоку. Куртка, мехом наружу, сидела на нем, как собственная кожа. Он сам сшил себе куртку. Мало кто из женщин в поселке смог бы так сшить. Марьяна никогда бы не смогла.
Лес был редкий, корявый, деревья вырастали здесь чуть выше человеческого роста и начинали клонить вершины в стороны, словно боялись высунуться из массы соседей. И правильно. Зимние ветры быстро отломают верхушку. С иголок капало. Дождь был холодным, у Марьяны замерзла рука, в которой она несла мешок с грибами. Она переложила мешок в другую руку. Грибы зашевелились в мешке, заскрипели. Болела ладонь. Она занозила ее, когда откапывала грибы у ущелья. Дик сразу вытащил занозу, чтобы не было отравления. Неизвестно, что за иголка. А она еще глотнула горького противоядия из бутылочки, что всегда висела на шее.
У белых толстых скользких корней сосны Марьяна заметила фиолетовое пятнышко.
— Погоди, Дик, — сказала она. — Там цветок, которого я еще не видала.
— Может, обойдешься без цветов? — спросил Дик. — Домой пора. Мне что-то не нравится.
У Дика был особенный нюх на неприятности. Его надо было слушаться.