Данило Киш
Сад, пепел
Поздними летними утрами мама бесшумно входила в комнату, неся поднос. Этот поднос уже начал терять тонкий слой когда-то покрывавшей его никелевой глазури. По краям, где плоская поверхность изгибалась в слегка приподнятый бортик, еще видны следы прежнего блеска — в чешуйчатых пластинках никеля, похожего на фольгу, истончившуюся под ногтями. Узкий прямой бортик заканчивается овальным жёлобом, загибающимся вниз. Этот изогнутый жёлоб уже помят и деформирован. По верхней кромке бортика, по всей окружности, выдавлены мелкие декоративные выпуклости, целое ожерелье крошечных жестяных глазков. Тот, кто держал поднос (а чаще всего это была мама), должен был чувствовать под подушечками прижатых больших пальцев хотя бы три или четыре полукруглые выпуклости, подобные буквам азбуки для слепых. Здесь, вокруг этих глазков, колечками скопился слой жира, едва видимый и подобный тени от маленьких церковных куполов. Эти колечки цвета грязи под ногтями образовались от кофейной гущи, рыбьего жира, меда и шербета. На гладкой блестящей поверхности подноса в виде тонкого полумесяца остаются следы стеклянной посуды, только что сдвинутой с места. — И не открывая глаз, я знал, по хрустальному позвякиванию ложечек о стаканы, что мама на минутку оставила поднос и решительно направилась к окну, чтобы отодвинуть темную портьеру. Тогда комната озарялась сияющим светом утра, а я плотно закрывал глаза, пока свет не начинал отливать желтым, синим, красным. Мама приносила на подносе в баночке с медом, в бутылочке рыбьего жира янтарные краски солнечных дней, густые концентраты, полные упоительных запахов. Эти баночки, бутылочки и стаканы были всего лишь образцами, препаратами тех новых стран, у берегов которых по утрам швартовался безумный корабль наших дней. В стакане сверкала чистая вода, вода-эталон, и мы ловко ее выпивали, мелкими глотками, причмокивая языком, как опытные дегустаторы. Гримасами и покашливанием мы иногда выражали свое неудовольствие: вода не имела вкуса, она была маслянистая, как дождевая, с осенней мутью, а мед терял цвет, становился густым и непрозрачным, с первыми признаками кристаллизации. В дождливые дни, облачные и пасмурные, на черенке ложечки оставались следы наших пальцев. Тогда, расстроенные и недовольные, мы отказывались просыпаться и опять забирались под уютные одеяла, чтобы проспать дни, которые начинали портиться и вонять, как протухшая рыба.
На нашей улице стволы конских каштанов соприкасались кронами, образуя что-то вроде перголы. Между могучими аркадами воздвигались своды, покрытые листвой, как плющом. В дни равноденствия или в обычные безветренные дни все это архитектурное творение стояло неподвижно и незыблемо, воплощенное в смелых конструкциях, только солнце время от времени пронзало густую листву своими, не достигающими цели бандерильями. Пробившись сквозь ветви, кривые и сцепившиеся друг с другом, они некоторое время по инерции вибрировали, а потом таяли и капали на турецкую булыжную мостовую, как жидкое серебро. Мы проходим под этими торжественными сводами, торжественными и пустыми, и спешим добраться до городских артерий. Тишина, элегантная торжественность праздничного утра. За спущенными пыльными жалюзи еще спят почтовые служащие и приказчики в лавках. Проходя мимо низких первых этажей, мы переглядываемся и улыбаемся, со всем уважением: сквозь темные, покачивающиеся портьеры и сквозь планки жалюзи-гармошек слышно, как похрапывают припозднившиеся любители поспать. Большие корабли сна плывут по мрачному Стиксу, поворачивается маховое колесо судовых двигателей. Иногда кажется, что вот-вот случится поломка, произойдет катастрофа. Двигатель начинает рычать, как будто наткнулся на подводную скалу, терять ритм, глохнуть. Но, похоже, неисправность устранена, возможно, ее и не было. Мы плывем вниз по течению, тридцать миль в час. А рядом с похрапывающими, спящими людьми стоят большие металлические будильники, поднявшиеся на задние ноги, как петухи, и клюют мелкие зерна минут, чтобы вскоре, напряженными до взрыва, с набитым зобом и взбешенными, отталкиваясь ногами от мраморных столешниц ночных столиков, начать торжествующе кукарекать, раскачивая налитыми кровью гребнями.
На углу у казармы появляется фрейлейн Вайс со своими картонными коробками. Из-под драного платья выглядывают тонкие, узловатые ноги, завершающиеся оранжевыми носками. Фрейлейн Вайс, старая немка, продает леденцы из жженого сахара. Пошатываясь, согнувшись, она шевелится под своими коробками, укрытая ими и привязанная к ним шпагатом; выглядывает только голова, словно она ее носит под мышкой, в коробке. Лицо старостью и болезнями превращено в какое-то темное месиво. Морщины лучами расходятся ото рта, который, как раны на ладонях Иисуса, сместился в центр лица. Здесь, подобно звезде, все каналы морщин сливаются в большой давний шрам. Видите, дети, эта куча обглоданных костей, это шевеление, эти хрипы, это целый гениальный бульварный роман, последняя глава истрепанной книги, полной блеска, достижений и потерь. Одна из выживших жертв грандиозной катастрофы «Титаника», фрейлейн Вайс однажды пыталась совершить самоубийство. Подражая какой-то знаменитой актрисе, она наполнила свой гостиничный номер розами и всякими другими цветами. Весь день мальчики, гостиничные посыльные и лифтеры, словно ангелочки, приносили благоухающие букеты, и лифты отеля превратились в большие висячие сады, в оранжереи, которые уносили в небо груз своих ароматов, а потом, с высоты, ароматы низвергались с головокружительной скоростью, совершенно потеряв ориентацию. Тысячи розовых гвоздик, гиацинтов, ирисов и веток сирени, сотни белых лилий должны были пасть жертвой. А душа фрейлейн Вайс, убаюканная ароматами цветов и смешавшаяся с ними, вознесется, воспарив, облегченная на одну жизнь, в райские розарии, или превратится в цветок, в ирис… На следующий день фрейлен Вайс обнаружили в обмороке, среди смертоносных цветов. Потом она, несостоявшаяся жертва цветочных богов, падала под автомобили и трамваи, по ней проезжали крестьянские телеги и быстрые пролетки, а фрейлен Вайс всякий раз выбиралась из-под колес, раненая, но живая, и так, в этом страстном соприкосновении со смертью, она познала тайну вечности. Стеная и издавая какие-то болезненные гортанные звуки, подобные плачу, проходит рядом с нами, словно переворачиваются грязные, пожелтевшие страницы какого-то зачитанного романа… Gut’n Morgen, Fräulein Weiss. Küss die Hand![1]
Немного дальше фольксдойче в коротких кожаных штанах и с рюкзаками на спинах отправляются куда-то на выходные. На их крепких ногах подрагивают золотистые волоски, а за поясами — прекрасные скаутские ножи с рукояткой из розового дерева. Они играют на губных гармониках, подражая сверчкам. На углу у кондитерской с хлопком откупоривают бутылки с розовым клакером, пахучим, как одеколон. Потом опять подносят к своим рыбьим ртам губные гармошки и вгрызаются в них одним единственным сжатием своих крепких челюстей. В своем бессмысленном кружении по опустевшим праздничным улицам догоняют друг друга маленькие трамваи, голубые, желтые и зеленые, мелодично играют на своих лирах и тонко