Глава 1
Вырин уже давно свыкся с тихими затяжными болезнями, сопутствующими близящейся старости. Но летом он ощущал тяготы, муки тела гораздо явственнее, чем в другие сезоны. Они созревали, набирали силу к концу августа, к очередной годовщине побега, терзали суставы, сосуды, зрачки — и легко уходили ранней осенью, когда спадала жара, успокаивался барометр.
«Может быть, так действует смертный приговор, вынесенный in absentia?» — шутил он сам с собой, чувствуя на губах полынный вкус отсроченной смерти.
«Или это тело мстит мне? — думал он. — Мстит за новое лицо, созданное пластическим хирургом? За удаленные лазером памятные шрамы и родинки? Все помнит и нарочно подгадывает месть к дате бегства?»
От контактных линз, изменяющих цвет глаз, постоянно конъюнктивит. Ноги ноют от вставок в ботинках, увеличивающих рост. Волосы стали ломкими, выпадают из-за краски. Быть другим — ежедневный тяжелый труд. А он все никак не привыкнет.
Формально тот прошлый человек больше не существовал. Был другой. Подкидыш, перевертыш, чью биографию сочинили мастера лжи и перевоплощений.
Иной язык. Иные привычки. Даже сны — иные. Иная, как бы наросшая поверх прежней, память.
Однако подаренная личность совмещалась с ним настоящим только как протез; лишь считаные разы Вырин ощущал ее естественной своей частью.
Тело, пусть даже и переписанное, перерисованное скальпелем, помнило — нутряной памятью кишок, печени, почек, в которых осаждаются, кристаллизуются шлаки бытия, желчные и почечные камни. Тело сопротивлялось, отторгало новое обличье, новое имя, новую судьбу. Сопротивлялось, хотя возврата в прошлое для Вырина не было и быть не могло; из-за приговора банальная метафорическая сентенция имела и прямую юридическую силу.
И он научился не подавлять, а ценить, сочувственно наблюдать это упрямство дряхлеющей плоти, отрицающей фальшивое, навязанное таинство второго рождения. Тело, тело, только ты и осталось у меня, говорил он иногда со странной подростковой нежностью. Тело и вправду осталось единственным имеющимся у него материальным свидетельством, что он прежний когда-то был.
Но существовало и другое свидетельство, недоступное, неподвластное ему. Бумажный призрак. Дубликат жизни. Особое архивное «Я», которого нет у обычных людей.
Личное дело офицера.
Выжимка, суть его прежнего. Еще не перебежчика. Еще не предателя.
Папка из голубого картона. 225 × 330 × 25 мм.
Контрольная фотокарточка. Анкета. Автобиография. Рапорт о зачислении на службу. Расписка о неразглашении. Материалы спецпроверки. Тест на выносливость: кросс на три километра. Характеризующие материалы: бумаги, бумаги, бумаги.
Он знал, что после его бегства был издан приказ с грифом СС, «Совершенно секретно», с двумя нулями в номере: «О мерах в связи с предательством Вырина А. В.». Ему зачитывали в секретариате такие приказы — о других. Одинаковые, будто написанные под копирку. «Идейное перерождение. Нравственное падение. Принять меры к локализации последствий предательства». Менялись только имена наказываемых: кадровиков, руководителей учебных отделений, начальников подразделений, которые не проявили должной бдительности, не распознали заранее потенциального изменника.
Но он-то понимал, что в его случае выговоры были объявлены напрасно. Он служил системе преданнее других. И больше иных испугался, когда начала разваливаться страна и показалось, что система рухнет вслед за ней.
Вырин убеждал себя, что уже минули почти три десятилетия и выданная им информация, выданные агенты — все это давно потеряло значение. Агенты, говорил он себе, все равно сгорели бы, их все равно кто-нибудь выдал бы, не я, так другой. Я просто успел сбыть их вовремя, как деньги, что вскоре катастрофически обесценятся; еще год, два — и кому были бы нужны, к примеру, сведения об агентуре в среде антисоветской эмиграции, в рядах европейских коммунистических партий? Если самого СССР уже не стало?
Размышляя рационально, Вырин предполагал, что он в относительной безопасности. Но оставшееся там, за бывшей советской границей, которую он не мог пересечь, личное дело было словно кукла вуду, в которую колдун в любой момент может воткнуть свои смертельные иглы.
Поэтому порой Вырин испытывал беспричинную тревогу, оглядывал руки, живот, шею, лицо: нет ли какой-то необычной сыпи, папиллом, тех странных знаков, что иногда посылает людям вещее естество. В эти мгновения ему казалось, что есть смутная, роковая связь между плотью и бумагой; что оставшийся в архиве документ умеет чувствовать и потому знает больше, чем в нем написано, обладает одномерной душой фурии, умеющей только искать и мстить.
«Бумага хочет крови», — шептал он, вспоминая, как ему выдавали увесистые картонные папки: дела оперативного наблюдения, дела оперативной разработки. Тогда он еще был загонщиком, а не дичью. Занимался высланными, бежавшими, уехавшими на Запад. Они уезжали, а их дела оставались на архивном хранении; если нужно, дела поднимали — было на службе такое специфическое выражение, «поднять из архива».
Из подвала. Из глубины. Со дна.
В делах было все. Тысячи страниц. Расшифровки перехваченных телефонных разговоров. Агентурные сообщения. Сводки наружного наблюдения. «В первой половине дня выход объекта из дома и посещение его квартиры известными разведке лицами места не имели. В 16 часов 35 минут во двор объекта въехал автомобиль марки…» «В 10 часов 05 минут вышел из дома, направился в булочную, где приобрел батон белого хлеба…»
Бледные буквы — износилась лента печатной машинки — будто отражали бессилие, жизненное малокровие тех, за кем велась слежка. Он помнил тысячи этих строк. Их заурядность прежде действовала на него как афродизиак; зримое воплощение мощи их службы и ничтожества ее внутренних врагов — букашек, козявок, насекомых под лупой.
Теперь — спустя новую жизнь в свободной стране — ему казалось, что он читал тогда параноидальный роман без автора, текст текстов, который писала одержимая государственная машина памяти. Роман, стремящийся — в пределе — охватить всю жизнь целиком, создать ее полицейскую копию.