Глава первая 10,4 мм
Приклад винтовки вжимается в плечо. Черное яблочко мишени садится на пенек мушки. Теперь нужно убрать дыхание. У каждого стрелка своя метода. Кто-то набирает полную грудь воздуха и пытается не дышать, пуча глаза. Кто-то дышит, но животом, стараясь, чтобы плечевой пояс оставался неподвижным. Я использую «способ Маратыча» — делаю глубокий вдох, прокачивая альвеолы, потом вдыхаю вполсилы, а последний перед выстрелом вдох делаю еле заметный, одними верхушками легких. И ласково нажимаю на спусковой крючок.
Выстрел!
Рука привычно передергивает затвор, серый цилиндрик гильзы прыгает по полу. Я с наслаждением вдыхаю пороховую гарь. Маратыч приникает к окуляру зрительной трубы. Он еще не увидел, но я уже знаю, что попал. Это знание обычно приходит еще до выстрела. Если прицел взят правильно, если дыхание не сбилось, если не дрогнул палец, если тот неведомый медицине орган, что есть у каждого настоящего стрелка, вовремя подсказал: «Пора!» — будет десятка.
Эта самая десятка размером с двухкопеечную монетку. Десять и четыре десятых миллиметра, если быть совсем точным. Попасть в нее с пятидесяти метров — та еще задачка. Но мы попадаем, кто-то чаще, кто-то реже. Сегодня мне везет. Сегодня я отстрелялся «по-ворошиловски».
С чувством удовлетворения от хорошо сделанной работы я встаю с мата, держа винтовку стволом вверх. Это уже рефлекс — только стволом вверх, в серый деревянный потолок. От греха. Ибо — были случаи. Маратыч часто любит повторять: «Каждая буковка в правилах техники безопасности написана кровью тирщиков». Тирщики — это он так называет всех стрелков, в том числе себя и нас, членов сборной команды по пулевой стрельбе спортобщества «Динамо» города Казани.
Я улыбаюсь. Маратыч, наконец, высматривает в трубу результат последнего выстрела и его изуродованное шрамами лицо искажает зверская гримаса. Это означает — мой тренер доволен.
— Пятьдесят семь из шестидесяти, — скрежещет Маратыч. — На зоналку ты, считай, отобрался. Если там выступишь не хуже — поедешь на первенство Союза…
— А если и там будет так же? — спрашивает мой приятель Витек Галимов, двигая белесыми бровями.
— Если да кабы… — ворчит Маратыч, скаля прокуренные клыки. — Думаешь, он один такой? Все в сборную хотят…
Я на секунду зажмуриваюсь. Сборная, Олимпиада… Она, конечно, будет только через год, но все же…
— Кор-роче: мечтать не вредно, — подытоживает Маратыч. — Все, пацаны, на сегодня шабаш!
Я сдаю винтовку, иду в раздевалку. Там уже никого нет — Маратыч отпустил всех пораньше, чтобы дать мне возможность отстрелять серию в спокойной обстановке. Из болельщиков присутствовал один Витек, но ему можно, потому что, во-первых, он мой друг, а во-вторых, он «везунок».
В раздевалке пахнет табаком, потом, резиной, бензином и машинным маслом. Помимо нас, тут переодеваются еще мотоциклисты-кроссовики, но у них тренировки утром. Мы практически не пересекаемся и знаем о наших коллегах только по этому терпкому запаху гаража, запаху суровых мужчин. Впрочем, порох, которым пропахла моя футболка, в этом плане ничуть не хуже. «Стрельба в цель упражняет руку и причиняет верность глазу»[1], — любит повторять Маратыч. Мы ему верим, он двадцать семь лет отслужил в армии и прошел три войны.
Я переобуваюсь. Витек вьется рядом. На его веснушчатом лице живет такая широченная улыбка, словно это не я, а он только что отстрелялся на золото.
— Может, отметим это дело? — заговорщицки подмигивает мне Витек. — Айда в «Вампир», вмажем по паре кружек, а?
Я зашнуровываю кеды, вешаю на плечо синюю сумку с красной надписью «СССР» и виновато хлопаю его по плечу. Витька хороший парень, но мне сегодня не до бухла.
— Давай в пятницу, — говорю я. — А сегодня я Надюху в кино пригласил.
— Это которую Надюху? — немедленно задается вопросом Витек. И тут же сам себе отвечает: — С геофака? Или Аверину?
— Ты ее не знаешь. Она в КАИ учится, — я смотрю на часы. Времени у меня в обрез — добраться до дома, переодеться и подскочить к «Дружбе».
Июльская жара обрушивается на меня, солнечные лучи прошивают тело навылет. Над Казанью плывут белые облака. Они отражаются в Волге и издали кажется, что по огромной реке плывут льдины. Горячий ветер гонит облака в сторону Верхнего Услона. За Волгой висит желтоватое марево. Облака тают в нем, зной плавит их, как куски масла на сковородке.
Сад Эрмитаж манит прохладой. Там, под сенью листвы, с визгом носится ватага голоногих пацанов, поливающих друг друга водой из брызгалок. Колокол громкоговорителя звенит голосом Пугачевой: «Лето, ах лето…». Здорово было бы сейчас купить мороженное, присесть на скамейку под раскидистым тополем, откинуться на изогнутую спинку и насладиться покоем. Но покой нам, как известно, только снится, потому что жизнь — это вечный бой.
Я останавливаюсь на углу Щапова и Пушкина у автоматов с газированной водой. Стакан чистенькой, без сиропа — вот то, что мне нужно. В кармане бренчит мелочь, но копеек там не оказывается. Кидаю в щель троячок, автомат урчит, клокочет и плюется рассерженным верблюдом. Стакан остается практически пустым. Воды нет. Ее выпили измученные июлем сограждане. Проходящие мимо девушки смотрят на меня с сочувствием. С трудом одолеваю соблазн хватить стаканом об раскаленный асфальт и иду вниз, к Кольцу.
Я несколько слукавил, когда говорил Витьку про кино. То есть в кино-то мы с Надей сегодня идем, но до того мне нужно встретиться с одним человеком. Человек этот — «жук». Ну, или «жучок». Так блатные называют подпольных торговцев книгами. «Жучки» работают тихо, скрытно, но в отличие от магазинов, способны достать любое издание, любую книгу, хоть современную, хоть букинистическую.
Мой «жучок» — старый, лысый человечек с унылым пористым носом, нависающим над толстыми губами. Его зовут вычурно и провокационно — Соломон Рувимович. Он работает в «Доме Печати» на улице Баумана в киоске периодики. Это очень удобно для «жучка» — заказчики могут подходить под видом покупателей, листать газеты, журналы, беседовать с продавцом, не вызывая никаких подозрений.
Соломон Рувимович обещал найти для меня прижизненное издание Гиляровского. Эта книга нужна мне для курсовой. Курсовая — мой хвост, без нее об учебе можно забыть. Говорят, что дореволюционный вариант «Москвы и москвичей» содержит несколько глав, отсутствующих в советских изданиях «дяди Гиляя». Тема моей курсовой звучит несколько пугающе для неподготовленного человека: «Мещанство в русской журналистике начала ХХ века». Материалы по такой теме собирать трудно. Я очень надеюсь на дореволюционного Гиляровского и Соломона Рувимовича.