Глава 1
Труднее всего привыкнуть, что твоя жизнь немного опережает время.
И не как-нибудь абстрактно опережает, не иносказательно, а по-настоящему. Ты всегда живешь в завтрашнем дне, и все, что еще только произойдет с твоими близкими завтра, через восемь часов, с тобой происходит вот уже сейчас, сегодня.
За три года, прожитые на Сахалине, Юрий Валентинович Гринев так к этому и не привык. Он просто перестал ощущать эту странную, немного нереальную разницу во времени, перестал машинально высчитывать, который теперь час в Москве.
И в тот день, когда он перестал это делать, – понял, что забыл Москву.
Он понял, что наконец перестал соотносить свою нынешнюю жизнь с прошлой, и вздохнул с облегчением и одновременно с самому себе непонятным оттенком горечи. Как будто кто-то таким образом разрешил ему не думать о смутных и тревожных вещах, о которых думать не хотелось и раньше, но думалось помимо воли. Непонятно было только, почему не обрадовала эта наконец обретенная свобода от прошлого.
И вот теперь, выходя из операционной в девятом часу утра, Гринев ни о чем таком и не думал. А думал только о том, что уже девятый час, что дежурство его кончилось, а в отряде у него сегодня выходной и, пожалуй, можно будет поспать часов пять совершенно спокойно. Впрочем, если выяснится, что за время его больничного дежурства возникли какие-нибудь неожиданные обстоятельства, которые требуют его непременного присутствия, – тоже ничего страшного. Он просто не поспит, и к этому ему тоже не привыкать, тем более сегодняшняя ночь была средней тяжести: в основном бытовые и не слишком опасные травмы, не то что в прошлый раз.
Юре часто не удавалось поспать после дежурства, еще когда работал в Склифе: просто наваливалась новая работа, дневная, и сон как-то сам собою отодвигался на потом. А в Армении, потом в Абхазии о сне вообще забывали, и ничего.
Но он был тогда молод, здоров и, главное, постоянно чувствовал в себе то ровное воодушевление работой, которое помогало ему даже больше, чем молодость и здоровье. Здоровье вроде никуда не делось, а воодушевления теперь, конечно, стало поменьше. Но оно все-таки осталось, не ушло совсем.
И поэтому, выходя сумеречным осенним утром из операционной, Юрий Гринев чувствовал то, что называл «остаточной бодростью», которая, в случае необходимости, почти без его усилий могла продлиться на сколь угодно долгое время.
– Что в Москве у вас творится! – Этими словами, да еще произнесенными слегка растерянным тоном, вместо «доброго утра», встретил его в ординаторской Гена Рачинский. – Путч опять, а, Валентиныч?
Рачинский стал завотделением меньше года назад. Работай Гринев к тому времени только в больнице, заведующим был бы он, это все понимали, и Гена тоже. Но заведовать травматологией и одновременно работать в отряде – это было, конечно, невозможно. Да и Абхазия еще была у всех на памяти – когда его командировка вместо двух недель растянулась на три месяца.
Став заведующим, Гена долго еще приглядывался к Гриневу: отслеживал реакцию, предполагая зависть и скрытую неприязнь… Это было так смешно, что Юра даже не тратил сил на опровержение. И как опровергнешь – лицо, что ли, делать одухотворенное?
Как все-таки странно: не понимать, что сожаление о сделанном выборе – самим ли сделанном, судьбою ли – глупо и бессмысленно…
Через полгода Рачинский перестал приглядываться к Юриным реакциям, это произошло как-то само собою и больше не вспоминалось.
– Какой еще путч? – удивленно спросил Юра. – Ты, Ген, видно, вечер вчера неправильно построил! Головка не бо-бо?
– Почему неправильно? – хмыкнул Гена. – Очень даже правильно! Посидели «Под мухой», все путем. Смотри, картинка по телевизору вместо новостей, того и гляди «Лебединое озеро» заиграют.
Кафе «Под мухой» находилось в Южно-Сахалинске прямо рядом с вокзалом. Его называли так по привычке: еще с тех пор, когда тучи мух роились над грязными столами, садясь на замызганные тарелки с серыми пельменями и тусклые стаканы с водкой. В самом начале перестройки кафе взял в аренду оборотистый кореец и с невиданной быстротой превратил его в образцовую картинку будущего капитализма: с чистенькими кабинками, по-домашнему приготовленными корейскими блюдами и улыбчивыми, хорошенькими официантками. Вот только название оказалось прилипчивым, хотя давно уже не имело ничего общего с действительностью.
Об этих неважных, но почему-то тоже прилипчивых мелочах Юра подумал машинально, оглядываясь на стоящий в углу ординаторской телевизор. Действительно, заставка первого канала безмолвствовала на экране.
– Вроде депутаты против Ельцина взбунтовались, – сказал Гена. – А сам он где, вообще не поймешь. Да что вообще поймешь, когда у нас тут уже завтра, а у них, считай, еще вчера!
Прошлое снова напоминало о себе, настигало несовпадением времени, безмолвной картинкой на экране – всеми неясностями, от которых так хотелось уйти.
– Ну, значит, до их завтра и потерпим, – хмуро бросил Юра. – Что гадать-то? Потом разберемся.
– Да-а, в прошлый раз когда путчевали, все попонятней вроде было… – задумчиво произнес Гена. – Даешь свободу, и все дела. А теперь поди пойми! Юр, ты что-нибудь понимаешь?
Отвечать на Генин вопрос не хотелось: и потому, что он, конечно, тоже ничего не понимал, и потому, что невостребованная «остаточная бодрость» сменилась усталостью. Но Рачинский не отставал.
– Нет, ну ты скажи! – повторил он. – Ты скажи, Юр, вот ты, например, куда бы сейчас пошел, если б в Москве был? Кого защищать?
– Дежурил бы, наверно, – чтобы отвязаться, ответил Юра. – В больнице или в отряде. Да что ты спрашиваешь – когда это мы без работы сидели?
– А в первый путч ты за кого ходил? – не унимался Гена: он от природы был разговорчив, а бурная современная жизнь, особенно политическая, только усиливала это его природное качество. – Ты же, кажется, в первый путч как раз в отпуске был, к своим ездил?
– А я тогда как раз девятнадцатого августа вернулся. – Юра через голову стянул зеленую хирургическую рубашку. – Ни за кого не успел… Ладно, Гена, пойду, что ж перед телевизором-то зря сидеть? Потом узнаем. Ты Лазарева моего сегодняшнего, с ампутацией, завтра сам перевяжи, ладно? Боюсь, загноится, а Люся не заметит вовремя.
Люся была опытной перевязочной сестрой, но Юра не любил с нею работать: чувствовал в ней какое-то равнодушное умение – и придраться невозможно, и доверять не хочется.
– А она все равно заболела, – ответил Гена. – Сам перевяжу, не волнуйся. С новенькой, – подмигнул он. – Не видел еще? Така-ая, скажу тебе, птичка – пальчики оближешь! Кореяночка, молоденькая, глазки как у стрекозы… А фигурка! После училища распределилась, двадцати нет, значит.